©"Заметки по еврейской истории"
  октябрь 2023 года

Loading

Я помню: он никогда не проходил мимо, если на улице дети кого-то били. Хотя папа был невысокого роста, он был физически сильным — занятия спортом в детстве не прошли даром. Одна черта характера в нём сильно доминировала: он не мог терпеть, когда обижали или унижали слабого, даже совершенно не знакомого ему человека.

Асаф Бар-Шалом

В ОЖИДАНИИ МАШИАХА

— Папа, — однажды спросил Семён у своего отца Максима, — а почему российские евреи в Израиле выглядят так забито?

— Смотри, сынок, их в России просто забили, смешали с дерьмом. Нам в Латвии было гораздо легче, чем им. Ты помнишь, я работал в конструкторском бюро, в латышском коллективе. Я был там единственным не латышом, но сослуживцы уважали меня больше, чем друг друга. Хотя латыши в Советской Латвии формально не считались национальным меньшинством, по сути, и они были в каком-то смысле нацменами на своей собственной земле. Ведь русские преспокойно жили в Латвии, не владея латышским, а латышам без знания русского было никак не обойтись. Когда началась борьба за выезд в Израиль, для многих латышей евреи стали символом борьбы с советским режимом вообще и с проводимой им русификацией в частности. Активных антисемитов среди латышей я встречал нечасто, и то в основном только на улице. И всегда, когда давал им словесный отпор, они затыкались. А с русскими антисемитами мне приходилось ввязываться и в драки. Хотя ты учился в русской школе, мне удалось привить в тебе любовь к латышскому языку. На праздники у нас дома пели и идишские, и русские, и латышские песни. Я думаю, в этом плане мы были уникальной семьёй в Риге. Мы никогда не подделывались ни под русских, ни под латышей, но воспитывали вас и учили уважать окружающие народы. Ты помнишь, однажды, в конце правления Брежнева, в Юрмале на пляже к нам пристали какие-то молодые евреи из Москвы, очевидно, диссиденты или отказники, и стали агитировать за отъезд в Израиль? Мотивировали они это тем, что в СССР ущемляется еврейская культура. Я им возразил, сказав, что вот, мой сын знает еврейскую азбуку. Они не поверили. Тогда я попросил тебя что-то написать им на песке. Ты начертал им еврейскими буквами: МАМЭ. Они запротестовали: «Нет на иврите такого слова!» А ты им: «Это не на иврите, а на идише: мама». Они смутились: «А мы идиша не знаем», — и, разочарованные, побрели дальше по берегу моря.

 — Да. А помнишь, папа, что немного позже, при Андропове или Черненко, я сказал тебе, что хочу учить иврит. Тогда ты, без ведома твоей мамы, отвёл меня к её подруге Фане Марковне Зелигман, которая ещё с латвийских времён хорошо знала иврит. И я стал у неё заниматься. Почему ты это сделал? Ведь это противоречило твоим тогдашним воззрениям!

— Ты сказал мне, что чувствуешь, что именно иврит, а не идиш, является главным языком еврейской культуры. Без всякой связи с Израилем и сионизмом. И это прозвучало для меня логично. Но только с началом перестройки, когда появились первые правдивые статьи в «Огоньке», во мне наступил перелом, и я стал антисоветчиком, антикоммунистом и сионистом. Хотя с экономической точки зрения жить стало очень трудно: мой институт закрыли, а до того, как я нашёл — с трудом — работу дворника, я был безработным. Но в одном — и до, и после начала перестройки, — воспитание в нашей семье ничем не различалось: мы никогда не подделывались ни под русских, ни под латышей, но воспитывали в вас уважение и к собственному, и к окружающим народам.

— Да, — ответил Семён. — Но к смешанным бракам у нас в семье относились как к чему-то омерзительному. Я помню разговоры на кухне о твоём двоюродном брате Сашке, в которых его за то, что он женился на нееврейке, неоднократно (правда, за глаза) называли свиньёй.

— Одно не противоречит другому. Уважать другие народы, изучать их языки и культуру — это дело полезное и правильное. А вступить в смешанный брак — значит предать память своих предков.

— Папа! А почему твоя мама до конца своей жизни осталась убеждённой атеисткой и пренебрежительно относилась к еврейской религии? Я помню, что когда на заре перестройки к нам домой зашёл один из первых рижских баалей-тшува[1], и бабушка увидела его ультраортодоксальное облачение, она сказала, что такую одежду уже видела в «грязном штетле[2]«. Она ненавидела всё традиционно еврейское? Это странно, ведь ты же рассказывал, что она родилась в религиозной семье, — спросил Семён.

— Смотри, ситуация в независимой Латвии между двумя мировыми войнами была своеобразной. Она в корне отличалась от того, что тогда происходило в молодом советском государстве. Хотя евреи стали отходить от религии в России — в том числе и в Латвии, которая была до Первой мировой войны российской губернией — ещё до большевистского переворота, думаю всё же, что как минимум половина российских евреев до революции оставались верными Торе. Репрессивные и воспитательные меры, которые предпринял советский режим в борьбе с религией, привели к тому, что к концу 1930-х годов подавляющее большинство советских евреев оказалось полностью отрезанным от своих духовных корней. В отличие же от Советской России, в демократической свободной Латвии молодое поколение евреев — поколение моих родителей — стало массово порывать с религией добровольно. Быть религиозным оказывалось немодно. Модными стали всякие другие новые еврейские «игрушки»: «Бейтар», левый сионизм, правый сионизм, “автономизм-идишизм”, Бунд, ну и, конечно, коммунизм. Замечу, что среди всех этих пёстрых «истов» коммунисты были в явном меньшинстве: незаконная коммунистическая партия в свободной Латвии насчитывала едва ли тысячу членов, среди которых половина — да, были евреями. Важно и то, что ещё с дореволюционных времен в Латвии были сильны еврейские ассимиляторские круги, приверженцы которых ратовали за культурную ассимиляцию евреев в господствовавшую тогда в этом регионе немецкую культуру. Довольно многие рижские евреи дома разговаривали не на идише и даже не на онемеченном курземском (северо-западном-латвийском) диалекте этого языка, а на ординарном языке местных балтийских немцев. Всё это способствовало тому, что межвоенная еврейская молодежь Латвии в массовом порядке переметнулась в светский лагерь. Не так повально, конечно, как в Советской России, но всё же очень и очень ощутимо.

Приведу пример: у моей мамы было шесть братьев и сестёр, и никто из них не остался религиозным. Каждый из них ударился в свой «изм» — из вышеперечисленных; и между ними постоянно происходили жаркие споры, в которых каждый отстаивал правильность именно своего «изма». Все они, однако, сходились в одном: религия предков, по их мнению, являла собой отжившее и никчемное наследие. На улицах Риги иногда даже происходили драки между идеологически враждебными еврейскими молодежными группировками: настолько горячо они прониклись новыми еврейскими антирелигиозными лжеидеологиями. Мама же стала коммунисткой. Теперь тебе понятно, почему она ненавидела еврейский штетл?

— И да, и нет. Может, её родители как-то не так воспитывали своих детей, силой пичкали их религией, и поэтому дети взбунтовались?

— Нет, ты путаешь ту эпоху с современностью. Моя мама и её братья и сёстры очень любили своих родителей и были сердечно к ним привязаны. Дело в другом. В Риге было много еврейских школ и гимназий с разными языками обучения: идишем, довоенным ивритом-ашкеназитом, немецким, русским, латышским. Но только одна из них была религиозной — «Тора вэ-Дэрэх Эрэц». Религиозные родители не отдавали себе отчёта в том, что не семья сегодня формирует мировоззрение ребенка, а школа. И нередко не понимали, насколько важно не допустить, чтобы ребенок учился в нерелигиозной школе. Исходили из прагматических интересов: для кого-то было важно, чтобы обучение было бесплатным, для другого — чтобы школа была престижной, для третьего — чтобы в ней можно было приобрести хорошие профессиональные навыки. Мама поняла, что «Бога нет» ещё в начальной школе, когда учитель им объяснил, что человек якобы произошел от обезьяны, и что придерживающиеся религии люди находятся на уровне развития примитивных африканских племён. Детская психика впитывала весь этот вздор, как губка.

С момента этого разговора прошло лет двадцать пять. Максим, отец Семёна заболел болезнью Альцгеймера, которая прогрессировала медленно, но верно. Прошло еще пять лет, и он уже очень мало, что помнил из своей жизни, кроме песен и стихов — их он и в этом своём плачевном состоянии цитировал железно. Это было удивительно.

Внезапно зазвонил мобильный телефон. Семен взял трубку.

— Вы Семён Фрайман? Вам звонят из больницы «Адаса». Наблюдается резкое ухудшение в состоянии вашего отца. Приезжайте срочно.

Неделю назад Максим внезапно перестал реагировать на внешние раздражители. В больнице поставили диагноз: резкое снижение функции почек и инфекционное заражение организма. Через несколько дней врачи, согласно результатам анализов, констатировали общее улучшение состояния, но в сознание Максим не приходил. Если в первые дни после госпитализации Семёну с большим трудом, но всё-таки удавалось накормить папу простоквашей, то ещё через несколько дней он перестал реагировать на пищу. С середины пятницы до исхода субботы у постели Максима дежурил Семён, а в воскресенье сидел его старший брат Ариэль.

Семён немедленно позвонил Ариэлю.

— Где ты? Только что звонили из больницы, сказали срочно приходить!

— Я пошёл оформлять документы для перевода папы в гериатрическую больницу. Скоро буду на месте.

Горестное предчувствие не покидало Семёна в течение долгих пятнадцати минут, и когда, наконец, позвонил Ариэль и сообщил, что отец умер, Семён был к этому в какой-то степени морально готов.

— Папа умер, мне надо срочно ехать в больницу, — сказал Семён своему другу Нафтали, с которым в тот момент он находился на работе, со стеклянным выражением в глазах.

— Хочешь, я подвезу тебя в Иерусалим? — предложил Нафтали.

— Да, спасибо.

По дороге Семён вспоминал и мысленно прокручивал прошедшие годы. И вдруг он понял, казалось бы, очевидную истину, над которой раньше никогда не задумывался.

До этого ему казалось, что своим еврейским самосознанием он в первую очередь обязан сестре своей бабушки, Хае-Соре. Это она научила Семёна еврейской азбуке, когда он учился во втором классе советской школы; она же рассказывала ему с ностальгией про еврейскую жизнь в довоенной Латвии, про еврейскую (идишистскую) школу, в которой она училась, про две эвакуации: в Оренбург во время Первой мировой войны и в село Галухино Молотовской области во время Второй мировой. Сестра Хаи-Соры, Фейга — бабушка Семёна — не любила рассказывать о прошлом: так сильно на неё повлияла её личная трагедия, связанная с войной, во время которой она потеряла мужа, австро-чешского еврея, нашедшего временное пристанище в Латвии. В начале войны, не получив официальную «броню» на советский эшелон, в котором эвакуировались Фейга и Хая-Сора с детьми и матерью, он решил не пытаться «зайцем» сесть на этот поезд вместе с ними, а собственными силами бежал в Среднюю Азию, где его след исчез.

Хая-Сора до войны сочувствовала левым настроениям, но попав в Советский Союз, она быстро в них разочаровалась, и после войны стала «диванной» антисоветчицей и сионисткой. Дома Хая-Сора любила рассказывать анекдоты про Брежнева, ругала советский строй, пыталась учить Семёна говорить на идише, вслух зачитывала всей семье письма от подруги и родственников из Израиля, с которыми она переписывалась. Максиму всё это не очень нравилось: он был членом партии и, воспитанный матерью-коммунисткой, не слепо, как она, но всё же верил в коммунистический идеал. Но активно Максим с Хаей-Сорой не спорил. Лишь когда Семён начал, по примеру Хаи-Соры, тоже писать письма её двоюродному брату Герцу в Израиль — только тогда Максим вежливо высказал своё недовольство, и переписка Семёна с Герцем прекратилась.

Семён решил поделиться своими воспоминаниями с Нафтали.

— Однажды летом, когда мне было лет девять, папа гулял со мной и братом по Юрмале. Вдруг навстречу нам идут двое высоких молодых парней. Я расслышал, как один из них сказал другому по-латышски: «Луук, эбрэйи наак» («Вот, евреи идут»). Сказано это было без злобы. Едва услышал папа эти слова, он будто сорвался с цепи и заорал на всю ивановскую: «Латвйу сууду муша» («Латышская навозная муха»). Затем последовал шквал других не менее сочных латышских ругательств. Улица была пустынна, но из окон окружающих домов повысовывались лица. Ни словесно, ни тем более при помощи рукоприкладства, однако, никто не реагировал на папину ругань, а сами латышские парни, казалось, были сильно смущены.

— А если бы это происходило в России, — спросил Нафтали, — он бы себя вёл так же?

— Трудно сказать. Латыш, если он трезвый, как правило, ведёт себя гораздо более сдержанно, чем русский. Поэтому в России такое поведение чревато дурными, даже трагическими последствиями. Но папа с детства занимался силовыми видами спорта, именно для этой цели — чтобы защищать честь слабых вообще и евреев в частности. Ребёнком он болел туберкулёзом, и заниматься спортом ему было противопоказано по состоянию здоровья. Поэтому он ходил на тренировки втайне от своей мамы. В один прекрасный день она всё-таки об этом узнала; неожиданно для папы, собственной персоной явилась в спортивный зал и на виду у всех ребят его опозорила. «Вы видите вот этого? — она показала пальцем на своего сына. — Чтобы его ноги здесь не было! Если увидите его здесь ещё раз, гоните его отсюда поганой метлой!» И повела сына домой. Папа же просто перешёл в другую спортивную секцию.

Я помню: он никогда не проходил мимо, если на улице дети кого-то били. Хотя папа был невысокого роста, он был физически сильным — занятия спортом в детстве не прошли даром. Одна черта характера в нём сильно доминировала: он не мог терпеть, когда обижали или унижали слабого, даже совершенно не знакомого ему человека.

— Смотри, Семён: а ведь на историю про латышских парней можно посмотреть совсем другими глазами. Ведь они не обозвали вас «жидами», и вообще они к вам не обращались, а разговаривали между собой. Кажется, твой папа был просто нервным и невыдержанным человеком, не умевшим владеть собой.

— Ты знаешь, да, он иногда проявлял гнев; но когда считал нужным и правильным, умел сдерживаться тоже. Однако, когда оскорбляли евреев, он всегда реагировал очень остро, даже слишком остро. И бесстрашно. Ввязываться в баталию, когда рядом с тобой двое твоих детей? Это же безумно! Но нет: почитай биографию Зигмунда Фрейда. Там описывается, как однажды ребёнком Фрейд шёл по улице со своим отцом, религиозным евреем. Очевидно, дело было в субботу, потому что на голове у папы Фрейда был штраймл, традиционная хасидская субботняя меховая шапка. Проходившая мимо компания молодых антисемитов стала над ними насмехаться и оскорблять их, преградив им дорогу. Отец Фрейда не ответил им ни единым словом. Тогда один из молодчиков скинул штраймл с его головы на тротуар. Отец Фрейда схватил сына за руку и побежал. Они добежали до какой-то подворотни и стали там выжидать. Отец Фрейда периодически из неё выглядывал, пока не удостоверился, что этих молодчиков больше нет в обозримом пространстве. Тогда они вышли из укрытия, папа Фрейда подобрал свой штраймл, и они пошли дальше. На Фрейда-ребёнка этот случай произвёл неизгладимое впечатление: принадлежность к еврейству с тех пор неизменно ассоциировалась у него с трусостью, ущербностью, униженностью. Немудрено поэтому, что он стал апикоресом (еретиком), порвал с еврейством. Признаюсь честно: в момент, когда папа на чём свет стоит ругал на улице антисемитов, мне было очень стыдно и боязно. Но в моей душе он посеял семена того, что со временем стало моей сутью. Своим поведением, в несметное количество раз ярче, чем можно бы было сделать это посредством слов, папа вложил в меня и моего брата простую в своей гениальности идею: быть евреем — гордость! Ибо, чтобы защитить честь еврейского народа, папа был готов не только преодолеть стыд, но и подвергнуть себя опасности. Детская душа подсознательно сделала из этого однозначный вывод: если за еврейскую честь стоит заплатить такую высокую цену, значит, быть евреем — великое достоинство.

— Всё это звучит очень красиво, — возразил Нафтали, — но мне кажется, что, тем не менее, твой папа поступал не по-еврейски. Хаим Граде в своём знаменитом романе «Цемах Атлас» описывает случай из своей жизни, процитирую его приблизительно. Однажды, будучи подростком, он вместе с Хазон-Ишем, — одним из величайших еврейских мудрецов, — шёл по лесной тропинке. Навстречу им шла расфуфыренная молодая еврейка с поляком. Она говорила с ним по-польски без акцента. Увидев религиозных евреев, девушка с отвращением бросила поляку: «Нету спасения от этих черножопых, даже в лесу спокойно погулять нельзя». Граде вспылил и ответил ей на идише как следует; она не ожидала, что он понимает польский. По возвращении домой Хазон-Иш сделал Хаиму выговор: еврей, а тем более студент йешивы, должен быть совершенно равнодушен к оскорблениям со стороны окружающих. Он даже должен им радоваться: ведь оскорбления и унижения смывают с человека грехи лучше и быстрее, чем муки ада. Мне кажется, Семён, что понятие чести, которым ты оперируешь — понятие нееврейское. Пушкин и иже с ним стрелялись на дуэлях, и абсурдность подобных действий сегодня очевидна даже дураку.

— Я думаю, что всё зависит от ситуации, — возразил Семён. — Часто, действительно, не надо отвечать на оскорбления. Но когда ты своим реагированием можешь воспитать в своих детях любовь к еврейству, справедливости, участию, смелости и благородству, — тогда надо — и ещё как надо — реагировать! Чтобы не получилось так, как с Фрейдом!

Машина подъехала к больнице. Семён попрощался с Нафтали и пошел в направлении морга, где его ждал брат. А назавтра Максима хоронили на кладбище поселения, где живёт Ариэль. Тамошние жители хорошо знали Максима и помнили его общительный нрав: когда родители Семёна там гостили, Максим любил заговаривать на улице с местными жителями, несмотря на свой скудный запас ивритских слов.

В своей поминальной речи Семён кратко, но ярко пересказал то, что он рассказал о своем отце Нафтали. Люди плакали. Они поняли, чем заслужил Максим то, что двое его сыновей идут по пути Всевышнего и будут произносить в его память кадиш — поминальную молитву. А ведь этой великой чести и заслуги не суждено было удостоиться многим другим, даже намного более религиозным, чем Максим, евреям.

Первому на похоронах дали слово главному раввину поселения, раву Ронену. Ариэль предварительно написал ему шпаргалку с тезисами из жизни отца, и раввин говорил с характерным для него пафосом:

— Усопший! Ты самоотверженно боролся с антисемитизмом в Советском Союзе! Честь еврейского народа была главным в твоей жизни!

Голос рава Ронена как будто высекал сталью по граниту. Внезапно Семён очнулся от оцепенения — рав Ронен начал говорить нечто странное:

— Ты был потомком кантонистов, еврейских солдат, которых царь Николай Первый, будь проклято имя злодея, детьми силой забирал на службу в российскую армию. В течение долгих двадцати пяти лет их там нещадно мучили побоями и унижениями, заставляя принимать православие. Вместе со всеми потомками кантонистов ты будешь в ряду первых, кто будет встречать Машиаха, нашего избавителя! Ружинский ребе обещал, что потомки кантонистов, даже если они уже станут неевреями, будут встречать Машиаха первыми!

«Что-то тут не так, — подумал Семён. — Действительно, прапрадед папы со стороны его отца был николаевским солдатом. Но какое отношение неевреи имеют к Машиаху? Пусть они даже трижды являются биологическими потомками какого-то еврея, но ведь, по Торе, между ними и этим евреем не существует никакой связи — ни в плане статуса, ни в аспекте наследственном, ни в метафизическом, ни в каком! Надо обязательно проверить эти слова!»

В один из семи дней траура рав Ронен, как принято, навестил братьев. Семён решил использовать удобный случай и спросил раввина:

— Скажите, пожалуйста, а где Ружинский ребе написал, что неевреи — потомки кантонистов будут встречать Машиаха первыми?

— Очевидно, он имел в виду, что они пройдут гиюр[3] и станут евреями. А написано это в его биографии. Не зря ведь я с моими соратниками так стремимся к тому, чтобы все те репатрианты из бывшего Советского Союза, которые по еврейскому Закону считаются неевреями, прошли гиюр! В каждом из них — искра святости, которую они унаследовали от предка-еврея, пусть он даже далёкий.

— Насчёт искры святости я не знаю, но хочу своими глазами увидеть то, что, по-вашему, сказал Ружинский ребе. А в каждом ли еврее есть искра святости? — спросил Семён.

— Безусловно. Так написано в книге «Тания», — ответил рав Ронен.

— Да, я помню. А вы читали книгу «Евреи в Вильно» — дневниковые записи Григория Шура, узника вильнюсского гетто? — спросил Семён.

— Нет, я не слышал про эту книгу.

— А, наверное, её ещё не перевели на иврит. Ариэль, это же ты мне в своё время дал её почитать, — обратился Семён к брату. — Не мог бы ты её принести сейчас?

Ариэль поднялся с места и направился в соседнюю комнату. Через некоторое время он вернулся с книгой в руках.

— Я вам переведу отсюда отрывок, — сказал Семён и стал зачитывать:

«19 октября 1942 года. После «чистки» стариков, увезенных на «поправку» в Поспешки и там погибших, в Вильно было до сего дня спокойно. И вот 19 октября 1942 года, в понедельник, из Вильно выехала карательная экспедиция в Ошмяны. Эта экспедиция была назначена для «чистки» евреев в Ошмянах. К великому стыду и позору, экспедиция состояла из евреев, которые должны были сами произвести эту «чистку» своих несчастных собратьев. Цинизм или, вернее, садизм немцев в том и состоял, чтобы сами евреи провели это ужасное дело. Ещё на день раньше, в воскресенье 18 октября, пришёл в гетто г. Вайс, представитель гестапо и принёс форменные фуражки литовских солдат, только с металлическими значками Звезды Давида. В тот же день еврейские полицейские стали снимать у проходящих по улицам гетто евреев кожаные пальто. Это нужно было для экипировки карательной экспедиции еврейских полицейских. Мало им было участвовать в омерзительной миссии, они желали для пущей важности иметь солидную внешность. Всего было одето в форменные солдатские фуражки 22 полицейских. Утром 19 октября они, возглавляемые Деслером, заместителем представителя гетто по полицейской части, и под начальством г. Вайса поехали в Ошмяны «чистить» евреев.

«Работа» свелась к тому, что участники экспедиции выбрали 406 евреев и застрелили самым циничным и холодным образом. И нечего спрашивать — почему? Очень просто. Первоначально гестапо требовало 1500 молодых женщин и детей, жён и детей 1000 молодых мужчин, которых в прошлом году «ликвидировали» в Ошмянах. Но благодаря стараниям представителя гетто г. Генса удалось «отделаться дешевле»: выбрали 404 человека старшего возраста и двух малых детей, и их-то отдали в руки палачей. Это считалось за удачу…

Вид вернувшихся еврейских полицейских в форменных литовских фуражках являл собой картину низкого падения людей, услужающих своим убийцам. Они — еврейские полицейские — вошли в роль, стали дерзки, нахальны, грубы, жестоки, и воображали себя истинными владыками над жизнью и смертью прочих несчастных своих братьев в беде. Они воображали себя почти немцами из гестапо и думали, что гарантируют себе жизнь своей низостью и послушанием. Но, как тут теперь стало известно, немецкое гестапо в Барановичах вырезало всё еврейское гетто в числе 9000 человек, в том числе всех полицейских во главе с комендантом и советом гетто».

— Уважаемый раввин, у этих еврейских подонков тоже были в душе искры святости?! — спросил Семён.

Рав Ронен не успел собраться с духом, как Ариэль его опередил:

— Был такой польский писатель Тадеуш Боровский, узник Освенцима. Он документально описал житье-бытье в этом страшном месте. Вообще-то, от откровенного натурализма в его рассказах меня почти тошнит. В одном из них он описывает подвиг еврейки, которая до войны была танцовщицей. Когда она вместе с партией других евреев стояли раздетыми перед входом в газовую камеру, один эсэсовец, отъявленный садюга, не выдержал и схватил эту божественной красоты женщину за руку. Она наклонилась, зачерпнула рукой горсть земли, бросила ему эту землю в лицо, выхватила у него пистолет и выстрелила эсэсовцу в живот. Началась суматоха, немцы разбежались. Что же произошло дальше? Капо (заключенные прислужники нацистов) по собственной инициативе стали дубинками загонять евреев в душегубку, затворили засов и крикнули немцу, «сидящему на кране», команду пускать газ — а в «обычной» ситуации это была прерогатива эсэсовцев, — рассказал Ариэль.

— Я не знаю, что ответить. Это выше моего понимания. Я думаю, что на эту тему лучше всего молчать. «Всевышний утешит вас вместе с остальными скорбящими Сиона и Иерусалима», — произнёс рав Ронен фразу, которой по еврейской традиции заканчивают посещение скорбящих, и вышел.

В семь дней траура к Ариэлю приходили многие посетители: соседи, друзья, родственники со стороны жены, сослуживцы. На похороны приехали и немногочисленные родственники самих Семёна и Ариэля, хотя и жили они далеко.

Ариэль жил, если можно так выразиться, «у рогатого на куличках»: в религиозно-сионистском поселении Иудеи, окружённом множеством палестинских деревень. По статистике, в сравнении с другими поселениями на так называемых «территориях», этот йишув (поселение) прославился тем, что в нём произошло наибольшее количество терактов с трагическим исходом.

Максим зажег еврейскую искру не только в Семёне, но и в своём старшем сыне, хотя осознание того, что это — заслуга отца, к Ариэлю, так же, как и к Семёну, пришло только после смерти Максима.

Ариэль в начале перестройки вместе с однокурсником по фамилии Кодашевский создал в Риге молодежный сионистский союз. А уже через полгода после этого Ариэль совместно с посланцем организации «Бней-Акива» в Швеции Моти Изаком организовал на латвийском курорте Энгуре первый в Советском Союзе детский религиозно-сионистский еврейский летний лагерь отдыха. Немало ребят после этого лагеря стали религиозными, в том числе и сам Ариэль.

На первых этапах этого движения Ариэлю позвонил один вежливый человек, который представился желающим стать спонсором молодых сионистов. Мужчина предложил встретиться в гостинице «Ридзене» в старом городе, и предупредил: чтобы пройти в гостиницу, Ариэль должен будет назвать вахтёру своё имя и фамилию. Ариэль согласился и, уже положив трубку, вдруг сообразил, что гостиница «Ридзене» — она ведь для интуристов! — а мужик говорил по-русски без акцента…

«Да, интересно!» — подумал Ариэль.

В назначенный день и час Ариэль вошёл в гостиницу и представился вахтёру, а тот протянул ему какой-то документ.

— Это пропуск! — сказал вахтёр.

Ариэль зашёл в холл, а там его уже ждал молодой подтянутый мужчина в сером костюме.

— Здравствуйте, давайте поднимемся ко мне в номер! — предложил он сразу.

Войдя в номер, они сели по обе стороны стола, и хозяин не стал церемониться.

— Ещё раз здравствуйте, я офицер КГБ, — мужик вынул из кармана удостоверение, несколько секунд подержал его в руках в закрытом виде, как бы демонстрируя Ариэлю, и положил в карман.

— Пожалуйста, возвратите мне пропуск, который вам дал вахтёр, — попросил гэбист.

— Нет, не возвращу, это мой пропуск, — ответил Ариэль. Ариэль до этого держал пропуск в руках, а теперь положил его во внутренний карман пиджака. Мужик поморщился.

— Мне очень нужен этот пропуск. Он вам больше не пригодится.

— Хорошо. Предъявите мне своё удостоверение, я спишу с него все данные, а после этого отдам вам пропуск.

Гэбист нехотя протянул Ариэлю свою «корочку». Ариэль вынул ручку и листок бумаги, и стал тщательно переписывать. Закончив, он сложил лист, положил его во внутренний карман, вынул пропуск и протянул его мужику.

— Спасибо. Я пригласил вас, чтобы рассказать вам о том, что мы очень положительно оцениваем ваши усилия на ниве возрождения еврейской культуры. И мы хотим вам помогать. Мы будем финансировать ваши начинания. Но вы будете должны периодически писать нам отчёты.

— Отчёты о чём?

— Ну, нас интересуют настроения в обществе. Будете нам писать, о чём у вас говорили на собраниях, и тому подобное.

— Нет, спасибо, — Ариэль поднялся. Гэбист тоже встал.

— Будьте осторожны, никому не рассказывайте об этой встрече. Вы ведь студент университета…

Гэбист не успел закончить: внезапно зазвенел будильник. Мужик в ужасе отскочил и с исказившимся лицом заорал:

— Что это?!

— Это бомба! — спокойным голосом ответил Ариэль. — Ваше время истекло!

Эти слова Штирлица, как нельзя больше подходящие к данной ситуации и к новому времени, которое пока ещё робко, но уже всё более и более настойчиво стало заявлять о себе, Ариэль произнёс, вне всякого сомнения, по божественному наитию. В «дипломате» Ариэля оказался будильник, который он забыл вынуть после ночного дежурства на заводе ВЭФ, где подрабатывал сторожем. И будильник прозвенел в самый подходящий момент. Ну, разве не рука Всевышнего?

Семён в общих чертах знал эту историю уже больше тридцати лет, но в деталях Ариэль рассказал ему её только теперь.

— Ну, папа, конечно, пошел в КГБ, подал жалобу на этого гэбиста. Потом его туда вызвали, и солидный работник извинился: «Произошла ошибка. Мы хотели сотрудничать, а ваш сын оказался худосочным!»

— Ариэль! — обратился Семён к брату. — До папиного бесстрашия нам далеко. Но мы, как выскочки, пытаемся наперегонки его копировать и постоянно в этом друг с другом соревнуемся.

— Ну, может быть, что-то в этом есть…

В семь дней траура принято, что скорбящие кровные родственники собираются вместе в доме усопшего и вместе принимают гостей, приходящих утешать семью. По техническим причинам Ариэль с Семёном решили, что они вместе с мамой будут справлять траур не в квартире родителей, а у Ариэля. Семёну же там было не совсем по себе, потому что к Ариэлю каждый день приходило много гостей, а к Семёну — ни одного. В принципе, он и не ожидал, что к нему кто-то приедет — ведь Семён жил в трёх часах езды оттуда, да к тому же люди из его окружения боялись ехать в такое опасное место.

Посоветовавшись с раввином, Семён решил в пятницу поехать домой, принимать утешающих на исходе субботы, после чего взять такси и возвратиться к Ариэлю.

На исходе субботы к Семёну пришли большинство соседей из его дома, многие из прихожан его синагоги, студенты посещаемых им колелей[4]. Народу было достаточно. Как правило, каждой новой партии гостей Семен начинал рассказ об отце с истории, как Максим позорил антисемитов.

— В папе удивительным образом сочеталось бесстрашие и благородство с исключительным состраданием и чувствованием другого человека, даже совершенно чужого. Как минимум, целый год его мама, то есть моя бабушка, — а перед этим её сестра, — были прикованы к постели. Папа самоотверженно их обслуживал, делал для них всё; никто из родственников, в том числе и мы с братом, ему не помогали. В моих глазах это — немыслимый подвиг. Я вам расскажу только один эпизод, который иллюстрирует одновременно все его уникальные качества.

Стоит папа в поликлинике, в очереди к врачу, а за ним — пожилая женщина, тоже ожидая, облокотилась о перила. Вдруг одна баба заорала по-латышски: «Что вы тут облокотились?! Вы же прямо висите на мне! Понаехало тут всяких, возвращайтесь в свою Россию!» Бедная старушка поняла, что кричат на неё, но никак ответить не могла — латышским она, на своё горе, не владела. Но за неё вступился папа, и на чистом латышском языке обратился к женщине, обидевшей старушку: «Постыдитесь, вы, молодая женщина! Вы что, не видите, что перед вами пожилой человек? Ей же надо за что-то держаться! А вы можете и отойти! У кого вы научились такому хамству?» Баба осеклась и заткнулась.

Прошёл примерно час, Максим вышел от врача и уже был на улице, как вдруг услышал пронзительный вопль на чистейшем русском языке: «Эй, жидяра, живо вали в свой Израиль!» Максим поднял глаза — это была опять та самая «латышка», оравшая на старушку. Максим улыбнулся и спокойным голосом, как бы удивлённо, обратился к нахалке: «Ах, так ты, милочка, оказывается, русская? Так что ж ты из себя латышку-то строишь?» Баба побледнела и молча побрела восвояси.

Такой был мой папа; в нём сочетались все эти качества: активное сострадание, благородство, умение моментально поставить обидчика на место. Но он обладал ещё более удивительным качеством: давая совет, умел полностью абстрагироваться от своих личных интересов и предвидеть развитие событий.

Однажды он таким образом повернул мою жизнь в кардинально новое русло. Мой брат первым сделал тшуву, стал религиозным. Я, можно так сказать, шёл по его следам, и примерно через год после него тоже, как и он, стал «мизрахистом» — последователем сионистского направления в ортодоксальном иудаизме. Когда я учился на третьем курсе музыкального училища, в преддверии зимних каникул мне позвонили из московской религиозно-сионистской йешивы в Кунцево, и пригласили приехать к ним на каникулы. Через неделю я, однако, получил новый неожиданный звонок: звонил рав Смит из Лондона, которого теперь «двадцатка» вильнюсской синагоги избрала своим главным раввином. Он пригласил меня в свою йешиву, которую организовал в Вильнюсе. С ним я познакомился за полгода до этого, когда сопровождал посланника организации «Бней-Акива» Илана Йинона в его поездке по Литве. Рав Смит был известным ультраортодоксом и непримиримым врагом мизрахистов.

Я спросил папу:

— Папа, куда мне ехать на каникулы: в Москву к мизрахистам или в Вильнюс к ультраортодоксам?

— А чего ты хочешь в жизни — там, где дружно и весело, или там, где солидно и серьёзно?

— Конечно, там, где солидно и серьёзно, — ответил я.

— Тогда езжай в Вильнюс! — сказал папа. Он был нерелигиозным человеком и прекрасно понимал, что убеждения сына-мизрахиста ему понять будет гораздо легче и приятнее, чем ультраортодокса. Но он полностью отвлёкся от своих личных интересов и препарировал ситуацию, представив её в абсолютно точном, истинном свете, и предоставив решать мне самому.

После приезда из Литвы, через месяц, я уже носил чёрную кипу ультраортодоксов, а не цветную, как раньше — кипу религиозных сионистов.

— Если твой папа был таким мудрым и выдающимся, почему он сам не сделал тшуву? — спросил кто-то из присутствующих.

— Когда родители переехали в Израиль, папа был на пороге тшувы. Первые несколько месяцев они жили у нас. Тогда он каждый день произносил шахарит (утреннюю молитву), надевал тфилин, говорил биркат-амазон (молитву после еды), всё время ходил в кипе. В один злосчастный канун субботы я отправил папу с моим старшим сыном в синагогу первыми, сказав, что приду через четверть часа. Когда они вошли в синагогу, в ней никого не было, кроме ещё одного еврея с сыном. Тот спросил своего папу: «А кто эти люди?» Мой папа, конечно, выглядел для местных жителей не вполне обычно: без бороды, без шляпы. Вот ребёнок и стал любопытствовать. «Это микки-маус, репатриант из России», — ответил мальчику его отец. Мой папа услышал эти слова, но ничего не ответил.

Вечером у папы подскочило давление. Чувства его раздирали. Моей жене с большим трудом удалось его успокоить. Но после этого инцидента родители переехали в другой город. Так оборвалась папина тшува.

В комнате, где Семён сидел с посетителями, почувствовался какой-то шорох, атмосфера словно наэлектризовалась.

— Надо всем рассказывать эту историю! Это наш позор! Чтобы больше никогда такое не повторилось! — воскликнул один из присутствующих в сердцах.

— А почему твой папа ничего не сказал этому хаму? Ведь мы из твоих рассказов знаем, что язык у него был подвешен хорошо! — спросил приехавший издалека Нафтали.

— Во-первых, у папы был очень скудный иврит, ему не хватало слов, чтобы ответом попасть в точку. А во-вторых, это был период его душевных исканий, своеобразного раздвоения личности, во время которого он искал знаки, стимулирующие тот или иной выбор. Слова бессердечного человека он, очевидно, воспринял, как знак, что из этого гиблого места, то бишь нашего города, надо уезжать.

— А чем этот бездушный сосед лучше тех евреев, которые становились капо в Освенциме? — спросил другой посетитель.

— Возможно, по сути — ничем. Не исключено, что, окажись этот тип в Освенциме, он бы стал там капо, — сказал Семён.

Закончились семь дней траура, и Семён возвратился в колель.

— Добро пожаловать! — приветствовал Семена по-английски один из студентов, родом из Лондона. — Ты проверил, что твой папа похоронен рядом с евреем, а не гоем? — пошутил он над профессией Семёна, эксперта по еврейской генеалогии.

— Это твой первый вопрос, который ты задаешь человеку, у которого неделю назад умер отец? Мало того, что ты не пришёл ко мне на нихум авелим — утешение скорбящих! У тебя что, совершенно нет сердца? — выпалил Семён.

Студент смутился:

— Извини, я не подумал. Я не хотел тебя обидеть.

«Интересно, — подумал Семён. — он тоже, подобно капо или мужику-миккимаусу, принадлежит к подвиду людей бессердечных, homo improbus? Или же его бестактность — нечто несущностное, наносное, просто следствие влияние английского менталитета, юмора и этикета, влияние народа, среди которого он жил до восемнадцати лет?

Параллельно с учёбой в колеле, Семён работал в раввинате. После перерыва из-за семи дней траура, Семён, возвратившись на работу, обратился к Нафтали, своему другу и коллеге:

— Нафтали! На похоронах рав Ронен сказал, что все потомки кантонистов пройдут гиюр, и первыми будут встречать Машиаха. Что что-то в таком духе якобы написал Ружинский ребе, рабби Исроэл из Ружина.

— Как-то не верится. Давай проверим. Он указал источник?

— Да. Я нашёл и распечатал.

Они стали читать вместе:

«Мои дорогие! — сказал Ружинский ребе, обращаясь к двум дезертировавшим из николаевской армии кантонистам, нелегально перешедшим российско-австрийскую границу и пришедшим к ребе в Садигору, — Я вам обещаю, что когда придёт Избавитель, вы и подобные вам будете идти первыми перед всеми, перед всеми праведниками встречать Машиаха».

— Почему рав Ронен бессовестно извратил слова великого раввина? Ведь он сказал только о самих кантонистах, но ни единым словом не обмолвился об их потомках, и тем более о тех их потомках, которые, упаси Господь, окажутся неевреями! — спросил Семён.

— Потому что он охвачен обсессивной манией гиюрить[5]. Это болезнь такая, что-то вроде мании. Он хочет массово обгиюрить всех несовершеннолетних неевреев — детей репатриантов из СССР. Все великие мудрецы поколения считают, что подобный гиюр не будет иметь силу. А ему на всё наплевать, он открыто пишет о своих планах. Но ему надо показать обществу, что его стремления богоугодны, вот он и искажает святые источники.

— Как ты думаешь: кто хуже: бессердечные капо-убийцы или сердобольный рав Ронен?

— Хуже рав Ронен. Искажая слова нашей святой Торы, он вводит многих людей в грех. И этим разрушает и духовный, и материальный миры. То есть тут получается деструкция глобальная, в отличие от капо, которые хотя и совершали тяжелейшие преступления, но при этом не вводили окружающий мир в повальный грех. Извини за сравнение, но есть на Западе один протестантский священник, который открыто ратует за гомосексуализм. А был ещё один — глава одной из протестантских церквей Канады, которого уличили в педофилии. Я однажды задал вопрос на уроке Торы, который веду для русскоязычных евреев: кто из этих двух хуже? Все ответили, что второй. На самом же деле, хуже первый. Если второй совершает страшное преступление по отношению к конкретным людям, то первый легитимизирует смертный грех и вводит в него массы.

Примечания

[1] Бааль-тшува (мн. ч. баалей-тшува — иврит) — еврей, который бывши прежде нерелигиозным, стал приверженцем ортодоксального иудаизма.

[2]  Штетл (идиш) – еврейское местечко.

[3]  Гиюр (иврит) – конвертация нееврея в иудаизм.

[4]  Колель (иврит) — йешива для женатых студентов.

[5]  Гиюрить (жарг., от ивритск. легаер) – конвертировать неевреев в иудаизм.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.